Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комдив Военный комиссар полковник Шерстобитов
старший батальонный комиссар Диденко».
6
«Генерал-лейтенанту Харитоненко. Штадив. Черняева слобода. 11.03.42.
Донесение.
На сегодняшний день никаких новых данных о группе Марухненко не имеем. Разведчики, посланные по Вашему указанию, назад не вернулись.
Комдив Военный комиссар полковник Шерстобитов
старший батальонный комиссар Диденко».
7
В дивизии Шерстобитова еще долго ждали разведчиков и бойцов из отряда, ушедшего с Марухненко. Возвращались, выходя на соседние подразделения, лишь отдельные лица да мелкие группы: два-три человека. Четыре. И снова один. А потом уже — ни одного.
Дежурили командиры, круглосуточные наблюдатели. Велись поиски с самолетов. Радисты из штаба вызывали по рации в назначенные часы командование отряда. Марухненко однажды откликнулся на вызов, но весьма неразборчиво. Свой позывной он дал правильно, потом слышалась слабая работа микрофона. Часа через два они снова появились в эфире, дали свой позывной, а позднее шифровку, но все неразборчиво, и записать ее не удалось.
Шерстобитов теперь к Большакову приезжал почти ежедневно. Сходились, промерзшие, на НП полка, здоровались молча за руку и подолгу стояли, пока не стемнеет. Наблюдали за линией фронта, за движением у противника, время от времени обменивались короткими фразами. Разговаривали о подвозе снарядов. О новом командарме. О готовящемся наступлении на Александровку. Однажды Шерстобитов со вздохом сказал:
— Да, жаль старика…
— Ты о ком?
— О Горячеве… Только начал к нему привыкать.
Потом они шли в штабную землянку пить чай. По дороге в штаб полка Шерстобитов проходил по окопам, беседовал с командирами батальонов, расспрашивал у солдат: не видели ли других, не установленных штабом сигналов из-за линии фронта. Снова вглядывался в бинокль, наклонялся к стереотрубам.
— На таком ветру сопля и слеза зашибает, не видать, — пожаловался Шерстобитову наблюдатель, усатый старик.
— Соплю подобрать, а слезу утереть! — усмехнулся комдив. Но, увидев лицо красноармейца, умолк. Солдат был простужен, в жару, с озябшим, уже посинелым кончиком носа. Щеки плавились растекающейся до висков краснотой.
— Что, больной?
— Так… В грудях шибко сжало. Дыхнуть не дает.
Шерстобитов кивнул Большакову.
— Смените бойца! Другого на пост. А этого в санбат. Отчего назначили больного?
Боец, молча, страдальчески щурившийся, стоял перед полковником как в воду опущенный. Наконец он промолвил:
— Сынок у меня там, у немцев в тылу. Я устретить хотел…
— В санчасть! — приказал сурово полковник. — Если выйдет ваш сын, — обратился к солдату, — он разыщет вас сам. Мы поможем ему отыскать…
Боец, скорбно понурясь, пошел, волоча за собою винтовку. А полковник, войдя в штабную землянку, содрал с чуба папаху, швырнул ее в угол, на нары, грубо выругался:
— Что за жизнь?! Ну что я могу?.. Что?!. Что?!.
…Поздно вечером они вышли с Сергеем вдвоем из землянки. В небе ярко сверкали зеленые звезды. Терпко пахло смолой. Снеговая вода со своим пресным запахом уже тихонечко начинала позванивать под слоями сугробов, только больно уж тонко и тихо. Сергей даже прислушался, но сразу же догадался: «Да нет, не вода. Это где-то гармонь!»
В самом деле, позванивание чуть усилилось, и в таинственный, протяжный, задумчивый голос музыки вдруг с такой же задумчивостью и протяженностью вплелся девичий — низкий, теплый, красивый.
— Это кто же такая? — спросил, останавливаясь, Шерстобитов.
— Военфельдшер… Маруся Селищева.
Они стояли на тропинке и слушали.
Песня, которую пела Маруся, была незнакома Сергею, хотя привычна по звукам: окопная грусть. А слова — он с усилием в них разобрался: то ли ночь была виновата, то ли горе, которое он прятал, а вернее, старался запрятать, — вдруг заставили замереть. Он даже дыхание затаил.
Сердце друга ждет ответа,
О тебе услышать должен я… —
пела девушка, о которой Сергей никогда и не думал, а она с неожиданной силой вот все же его принудила думать. И его ли словами, а может, кого-то другого, стоящего рядом, с такою тревогой, с надеждой, с такой любовью звала:
Где ты, милая, скажи мне, где ты,
Куда тебя забросила война?
Сергей молча сделал несколько шагов к землянке разведчиков — звук гармони доносился оттуда. Шерстобитов пошел позади. Потом они снова стали. А голос Маруси, сливаясь с гармонью, все грустил, звал:
Был наш хутор тих и светел,
Но внезапная пришла беда…
Может, пепел твой развеял ветер —
И не ответишь ты мне никогда…
Эх, где ты, где ты, скажи мне, где ты,
Куда тебя забросила война?
И гармонь, и Маруся вздохнули, умолкли, и Сергей отошел. Он взглянул на полковника: лицо Шерстобитова было страшно в ночном полумраке. Он жевал свои толстые губы, хмурил брови и кривился, пытаясь сдержаться, чтобы не было слез, а они выползали, точились, катились одна за другой к губе, и он слизывал их и дергал одною щекой и другой. Встретив взгляд Большакова, отвернулся озлобленно, даже дико, и пошел впереди, загораживая спиной всю дорогу: чтоб Сергей не шел рядом с ним. После долгой томительной паузы, успокоясь, сказал с хриплым смешком:
— Вот чертова девка… Вот это поет!
И он сел в забеленные снегом сани, не отряхивая попоны, прикрывающей сено, кивнул Веньке грозно:
— Ты где? Тебя, что ли, ждать? — И сухо простился с Сергеем, уже отъезжая: — Пока!
— До свидания! — ответил Сергей и, согнувшись, угрюмо пошел на КП.
8
В середине апреля на взлобках высот, на обугленных пепелищах возле черных разрушенных печек, на задах, в огородах отбитой у немцев, разгромленной Александровки начали вытаивать трупы фашистов. Пройдешь по натоптанной узкой тропинке, по которой, казалось, спокон веку ходил, — и вдруг наступаешь на руку с почерневшими ногтями и скрюченными, в чешуйках, как куриные ноги, длиннющими пальцами. И шарахнешься в сторону, в слюдянистый сугроб. А то вдруг на ветру, как пучок белоуса или овсяницы, замотается клок рыжеватых или белых волос, рядом вытает быкоподобная каска, налитая доверху снеговою водой. Много трупов оттаяло у погребов, у колодцев, но к ним вскоре привыкли, перестали совсем замечать, словно все это было в порядке вещей,